ОТДЕЛ
РЕЦЕНЗИЙ |
|
|
|
Jean-Luc
Marion. De
surcroit. Études
sur les phénomènes
saturés. Paris:
Presses Universitaires de France, 2001. – 210 p.
Жан-Люк Марион – современный французский философ и теолог. Автор нескольких монографий, некоторые из которых переведены на английский и итальянский языки. Одна из постоянно разрабатываемых им тем – изучение возможности теологии (не метафизической, но философски фундированной), которая была бы способна противостоять хайдеггерианской критике онто-тео-логии. Марион занимается также преподавательской (он – профессор университета Париж–IV) и издательской деятельностью, являясь главой коллекции “Epimethée” в PUF (Presses Universitaires de France), содиректором издания Études philosophiques (Париж), членом редакционного совета таких серий, как «Философия XVII века» и «Перспективы континентальной философии» (Нью-Йорк). Марион пользуется авторитетом в США.
Для его эссе характерны «элегантный стиль», стройное разворачивание аргументов, иногда приближающееся к поэтичности, и порой вызывающая позиция по отношению к предшествующей метафизической традиции.
Рассматриваемая работа “Du surcroit” является последней частью трилогии, включающей также “Reduction et donation” (Paris, PUF, 1989) и “Étant donné” (Paris, PUF, 1997). Отчасти возвращаясь к тому, что уже было проговорено в этих работах, Марион снова объясняет свою феноменологическую позицию, что позволяет ему привлечь внимание к особым феноменам, которые он называет насыщенными (saturé). То, что эта позиция принадлежит к философскому знанию, накладывает на исследование определенные ограничения.
Разбирая более или менее подробно различные идеи (Платона, Аристотеля, каппадокийцев и Дионисия, Фомы Аквинского, Декарта, Паскаля, Канта, Хайдеггера, Деррида, Левинаса) Марион особое внимание уделяет учению Гуссерля. Гуссерль в начале двадцатого века прилагал усилия к утверждению возможности философии в эпоху нигилизма, обещая восстановить ее в правах как “первую философию”, философию, которая будет началом всякого размышления. Такой проект импонирует Мариону, озабоченному положением философии в эпоху “конца метафизики”: чтобы остаться собой, философия должна оправдать свое главенствующее положение, показать, что она служит условием возможности всякого знания и обладает методами, которые непереносимы в область частных наук, – она должна явить себя в качестве “первой философии”.
Проект Гуссерля значим для Мариона еще и потому, что сформулированная им задача требовала для реализации размежевания с традицией метафизики. В этой традиции Марион считает возможным выделить по крайней мере три подхода к обоснованию примата философии. Так как речь идет о «первой философии», невозможно обойти вниманием учение Аристотеля. То, что он предложил в качестве особого предмета исследования, возносившего философию на недосягаемую высоту, – это усия. Замечая, что все толкования знаменитого фрагмента Е1 «Метафизики» – от классических до постклассических – были сосредоточены на моменте универсализации, Марион обращает внимание на то, что этот текст содержит еще одно указание, важность которого до сих пор не оценена должным образом: прежде всякого рассмотрения универсальности усия должна быть просто дана. В дальнейшем метафизика не смогла утвердить свое право называться «первой философией», так как все, что было предложено в качестве основания, из которого она могла бы исходить – сущность и субстанция (латинские корреляты того термина, каким пользовался Аристотель), причина (чье рассмотрение составляло стержень учения Фомы Аквинского), привязанность к субъективности (которая была существенной чертой размышлений Декарта и Канта), – требовало дополнительных условий для оправдания возможности собственно размышления о них.
Чтобы объяснить, в чем состоит, по его мнению, привилегированная позиция феноменологии, Марион считает своей обязанностью определить ее принцип. Трудность состоит в том, чтобы предложить определение корректное, четкое и соответствующее задаче, и чтобы оно при этом не воспроизводило аргументы метафизического порядка, несостоятельность которых во многом уже выявлена. Ни одна из формулировок, предложенных Гуссерлем, не кажется удовлетворительной. Так, знаменитый принцип «Назад к самим вещам!» вызывает критические замечания относительно редукции, проведение которой в этом случае носит неявный характер: неясно, о каких именно вещах идет речь и о какой инверсии, позволяющей этому возвращению осуществиться. Здесь существует опасность выйти за рамки теории, так как вне зависимости от понятий и определений «вещи» находятся прямо перед нами. При определении принципа феноменологии следует обратить внимание на то, что редукция переплетена с «отдаванием», даром (donation). Поэтому предлагаемая Марионом формулировка, выведенная, как он подчеркивает, из текстов самого Гуссерля, имеет такой вид: «сколько редукции, столько и дара» (autant de reduction, autant de donation). Феноменология, таким образом, приходит к результату, который был недостижим прежде: она не удостоверяет ego через него самого (опираясь только на мыслимое), но свидетельствует подлинность всего мира, опираясь на данное, как оно дает себя.
Принцип отдавания (donation) и является тем основанием, на которое опирается феноменология. Этот принцип оказывается универсальным, так как ничто не исключает дар. «Никакое явление не исключается из складки отдавания, даже если феноменальное разворачивание не может совершиться полностью» (p. 26). Ступеней отдавания может быть неограниченное количество, но не может быть исключений. Поскольку дается даже смерть, даже небытие (как это показал Хайдеггер – через противопоставление бытию, когда смерть должна достичь Dasein в его способности умереть, превзойти онтически противоречивый феномен действительной кончины, чтобы дойти до истинной феноменальности, ориентированной в будущее). Если обратиться к теории объектов, то дан даже квадратный круг, поскольку он дан так или иначе до нашего решения относительно его бытия или небытия.
Стремясь предварить возможные возражения, Марион объясняет использование термина donation. Есть основания для того, чтобы именно так переводить Gegebenheit Гуссерля, а не использовать, например, термин présence или donné. Никакое данное не является, предварительно не отдав себя или не найдя себя отданным, не артикулировав себя согласно складке дара. Настаивая на своей позиции, проясняя ее, Марион указывает на привычку говорить о «данной проблеме», а не о присутствии: речь идет о вопросе, ответ на который неизвестен, который следует решить, но при этом он не был выбран или предвиден, вопрос этот дается, навязывается и, завоевывая, детерминирует; он надвигается как событие, и это наступление маркирует его как данное и утверждает в нем отдавание.
Оригинальность феноменологии состоит в том, чтобы придать феномену неоспоримый приоритет, позволив ему явиться так, как он дает себя, не предпосылая ему никаких условий. Описанный выше принцип оказывается поэтому не первым, а последним, так как никакой другой принцип не следует за ним; кроме того, он не предшествует феномену, а идет следом. Поэтому речь должна идти не о «первой философии», но о «последней философии».
Существует, однако, известный разрыв между тем, что дано, и тем, что показано. Феноменология интересуется не теми феноменами, которые уже даны и конституированы, но теми, которые еще скрыты и невидимы. Всякая феноменология – в вариантах, предложенных Гуссерлем, Мерло-Понти, Деррида, – привязана к невидимому и стремится вывести его на свет. Для Мариона важно, оставаясь в рамках феноменологии, попытаться решить вопрос, каким образом может совершиться переход невидимого в видимое. Он не считает возможным последовать за Гуссерлем, указывавшим на возможность развития «феноменологии неявленного» (phénomenologie d'inapparent), ибо полагает, что это уже постфеноменология.
Для того, чтобы приблизиться к границе невидимого, Марион предлагает рассматривать богатые в интуитивном отношении феномены, которым не возможно приписать одно значение, то есть понять их «в строгом смысле слова» (p. 193). Обычно рассматриваются бедные феномены (логические высказывания, объекты физики и математики). В этом виновата традиция метафизики, которая не обращалась ни к какой интуиции, за исключением, пожалуй, интеллектуальной. В большинстве случаев интуицию заслоняла интенция. Соответственно, выходит так, что за визуальностью объектов остается мера невидимого, доступ к которому закрыт. В феноменах, разбираемых в этой книге, интуиция дается через излишек, который невозможно уловить или предвидеть при помощи понятия.
Такие феномены Марион предлагает называть насыщенными. Речь идет о том, что интуитивное аффицирование в рассматриваемых случаях превосходит интенциональное понимание. Чтобы пояснить этот момент, Марион приводит пример описания боли: единственное значение, которое мы можем приписать имеющейся интуиции, определимо не всегда (источником боли может быть депрессивное состояние, инфекция и т.д.). Принципиально важным здесь является то, что интенциональная направленность на свою боль невозможна. Дело не только в том, что боль ускользает от подобной направленности, но и в том, что инициатива принадлежит феномену: боль застигает врасплох как случайность, наступление которой навязывается мне как судьба (p. 120). Конституирование встречает такую интуитивную (от)данность, которая не может предоставить взамен единственный смысл. Она выводима только из многих значений или бесконечности смыслов, по отдельности одинаково ограниченных и упрощающих, не подлежащих организации и обобщению. Марион говорит в этой связи о группе феноменов: о событии, картине и идоле, плоти, лице. Их удобно именовать парадоксами, так как они выходят за рамки обычных представлений, или doxa.
Мы хотели бы более подробно рассмотреть лишь один из насыщенных феноменов, а именно картину. Разбор всех исследуемых в книге феноменов занял бы слишком много места; кроме того, феномен картины представляется самым ярким примером того, как Марион работает с понятием избыточности на материале того, что принято считать (согласно doxa) визуальным объектом по преимуществу. Если относительно привязки визуальности к событию могут возникать сомнения, то картина кажется предназначенной для глаз. Марион же приходит к парадоксальному выводу о том, что видеть картину, «великую картину» невозможно (следует оговориться, что речь идет лишь о признанных образцах высокой живописи). То, чем он занимается, есть разрабатывание «феноменологической теории искусства». Такой способ работы совершенно расходится с методами, принятыми в искусствоведении и музеологии, которые исходят из представления о картине как завершенном объекте.
Приближение к проблеме визуального в случае картины осуществляется через определение различия двух функций, связанных с терминами «смотреть» и «видеть», и, соответственно, различия взгляда и видения. Марион приступает к анализу со стороны очевидности: визуальное нас окружает, преследует, ждет, оно «всегда уже» есть – от него не отвернуться. Оно избыточно. Что в такой ситуации значит видеть (voir) и смотреть (regarder)? В первом случае достаточно, имея глаза, отдаться потоку, массе постоянно возобновляющегося. Для зрения это означает блуждание. Чтобы смотреть, требуется гораздо больше – проводить с этим потоком еще не видимого, но претендующего на видимость, операции изъятия, наведения объективов, вычленения форм. Главным здесь оказывается сопротивление потоку данного, его ударам. Сознание (которое Марион предпочитает называть «не-данное») работает через сопротивление удару данного и перевод его в визуальное – как проявитель. Отсылая в качестве пояснения к свойству электричества, Марион отмечает, что чем больше сопротивление, тем больше видимого света показывается. В отношении взгляда это означает процедуру кадрирования, выделение кадра из бесконечной массы данного. Как в этом смысле следует подходить к деятельности художника? Он ничего не изобретает (это предполагало бы, что данное пребывает в недостатке), но страдает от сопротивления избытку данного, пока не позволит ему быть видимым. Каждый раз впервые художник настолько сопротивляется данному, что добивается того, чтобы оно себя показало – и стало доступным всем феноменом.
Помимо того, что картина как рамка взгляда художника представляет его направленное видение, у нее есть еще другая функция – привлечение взгляда зрителя. Она останавливает наше блуждание от одного зрелища к другому, превращая его во взгляд. Этот взгляд наполняется картиной, переполняется ею и не может двинуться дальше. Так происходит за счет инверсии: картина, отталкиваясь от оригинала в качестве его подобия, превосходит его своим сиянием настолько, что забывает о нем, изгоняет его из сферы видимого, превращаясь в чистую видимость (semblance). Разворачивая перед взглядом свою собственную, еще никем не виданную визуальность, картина освобождает взгляд от вписанности в мир. Через превращение невидимого в видимое к визуальности мира добавляется то новое, которое ему уже не принадлежит, но превосходит его и отменяет. Художник занимает сильную властную позицию, потому что новые видимости, достижимые только с его помощью, моделируют видение того визуального, которое уже бытует в мире.
Картина противоположна объектам мира по степени их представленности. Существенной характеристикой объектов мира является невозможность для них предстать во всей полноте. Часть всегда изымается из немедленного присутствия, оказываясь в тени. Если обратиться к знаменитому примеру Гуссерля с кубом, окажется, что невозможно видеть сразу все шесть его граней: из любой точки доступны всегда только три, пусть разные, но только три грани. Это указывает на то, что всякое явление состоит, как пишет Марион, из присутствия и отсутствия. В картине же есть всë, в ней нет того, чего ей может не хватать. Она абсолютно интенсивна в том смысле, что ее рамка наполнена только визуальным. Перед картиной Сезанна «Вид на гору Сен-Виктуар с большого холма» незачем пытаться восстановить вид горы из другой точки, потому что достаточно смотреть на то, что представлено взгляду с небывалой силой, а именно на «архитектуру недр горы, которую столь странно приютило колебание зелени, как бы служа ей оправой» (p. 77). В картине ничто не может ускользнуть, не дав себя увидеть – все, что дает себя, сведено здесь к тому, что себя показывает. Картина не является вспомогательным примером метода феноменологической редукции, она ее совершает, следуя качеству интенсивности. И это то, чего не могла достичь трансцендентальная редукция Гуссерля, так как она осталась в области натурального. Картина в своей рамке заключает безумную энергию визуального, настолько интенсивного, что наш взгляд не может этого вынести. Такая насыщенность, сгущенность визуального достигает границ того, что может выдержать рама. Марион в этом отношении ведет речь об идоле, которого можно представить как невидимое зеркало, поскольку идол показывает меру самого взгляда, то, что взгляд способен выдержать, какую степень интенсивности он способен вытерпеть. Я есть то, на что я могу смотреть.
Возникает вопрос, относительно всех ли феноменов возможна такая редукция к чисто визуальному. Для художника этот вопрос обретает форму этического выбора. Марион видит два возможных решения. Одно связано с открытиями кубизма (особенно Пикассо), другое – с позицией, к которой пришел американский художник М. Ротко. В первом случае, вопреки законам естественного зрения – обходя их, пренебрегая некоторыми условиями физического опыта в пространстве, – художник доводит картину до гармонии чистой визуальности, совмещая присутствующее и отсутствующее на плоскости одного полотна. Два или три лица в разных ракурсах одновременно – как относиться к этому? Мариону больше импонирует позиция Ротко. Он не пошел по пути, который предложил Пикассо, и дело здесь не в технических затруднениях, а в принципе: Ротко совершил этический выбор, отказавшись рисовать лицо. Живописными средствами он выразил то, к чему в своей феноменологии пришел Э. Левинас. Лицо – это не фасад (плоская визуальность, лишенная экспрессивности), это не феномен мира. Для него такая процедура сведения к визуальности смертельна: оно исчезает как лицо. Лицо не предлагает никакого зрелища. Оно не может войти в визуальность, не может и не должно войти в кадр зрения, потому что оно не является, а манифестирует себя через адресованную мне ответственность. По отношению к лицу корректно говорить не о взгляде, но о зове; лицо не видят, его слышат.
Марион выделяет еще одну особенность картины, которая указывает на ее событийный характер: как насыщенный феномен она требует возвращения к себе для повторного осмотра, пересмотра (и музей оказывается той социальной структурой, которая подходит для такого возвращения к образу). Этим она отличается от объектов мира, которые достаточно увидеть один раз, чтобы потом повседневно использовать, уже не видя их. Интенсивность картины требует почти бесконечной последовательности взглядов. С каждым приходом меняется взгляд, меняется и картина. Она – не закрытый объект. Каждая подлинная картина состоит не только из холста, покрытого красками, нанесенными в определенном порядке. Но и из суммы бесконечных визуальных возможностей, которые могут расширять бесчисленную сумму всех мгновенных взглядов, которые там фиксированы. Картина открывает путь ко всем созерцаниям, вызываемым ею. Жизнь картины развивается как регулятивная идея взглядов, как данное определению видимое, никогда актуально не виденное. Картина сопротивляется попыткам конструирования извне, она, напротив, затягивает, поглощает. Как насыщенный феномен она перестает представлять себя нашему взгляду в качестве объекта, который мы производим.
Так Марион описывает феномен картины, признавая ее мощь, но и отмечая границы ее возможностей: картина не может представить лицо, это может сделать только икона, и лишь одной ей присущими средствами. Через феноменологическое исследование картины открывается доступ к другим насыщенным феноменам: картина не продуцируется нами как объект, но совершается на наших глазах как событие, для объяснения которого мы не можем предложить никакой иной причины, кроме него самого. Марион говорит о необходимости герменевтики в отношении таких феноменов, как лицо и событие, но, как кажется, процедура бесконечного разглядывания картины представляет собой аналог такого рода герменевтики.
Избыточность события, требующую указанной герменевтики, можно представить себе, обратившись к феномену рождения. Рождение – это и событие, и феномен по преимуществу. Рождение совершается в каком-то смысле до меня и без меня, оно мною может быть восстановлено только косвенно (например, через административные документы), и, однако, оно дано мне, оно дает меня мне, и с таким избытком, что этой вспышки интуиций, идущей из рождения, оказывается более чем достаточно для того, чтобы всю последующую жизнь пытаться найти слова для выражения случившегося. Само отсутствие показа играет в данном случае принципиальную роль. Феномен рождения характеризуется данностью, которая не показывает себя, но аффицирует меня радикальным образом, делая возможной серию последующих впечатлений.
Феномен плоти – феномен особый, поскольку здесь с наибольшей очевидностью проявляется невозможность провести различие между интуицией и значением, ноэзой и ноэмой (проведение такого различия непродуктивно при исследовании насыщенных феноменов). Плоть – это неразделимое единство чувствующего и чувствуемого. Перед плотью я не могу выставить себя вовне, чтобы оказаться с ней лицом к лицу; она для меня не зрелище, так как я в ней ощущаю себя, как она. «Это не я даю себе плоть, но она дает меня мне самому в своем отдавании мне» (p. 119). Плоть остается невидимой (в отличие от физического тела, которое является видимым объектом мира), но она оказывается необходимым условием того, чтобы мир появился для меня.
Лицо как насыщенный феномен также невидимо: оно посылает свой взгляд, который всегда будет предшествовать моему. Оно зовет, адресуя себя мне. То, что я могу видеть в лице другого, – это бесконечно сменяющие друг друга выражения. Они оказываются настолько сложными и противоречивыми, что невозможно ухватить то, что выражает лицо, при помощи каких-либо понятий. «Выражение лица отсылает к бесконечности значений» (p. 144). То, что говорит лицо, и то, что оно выражает, не совпадает, поэтому доверие может быть единственным доступом к лицу. Чтобы достичь «истины лица», требуется бесконечное время: процедура герменевтики не может завершиться даже при наступлении события смерти, так как за ним начинается работа траура. И здесь философия, точнее, феноменология, достигает своих пределов. Она не может ждать конца времен (как это позволительно теологии), но может только ждать во времени, обращаясь к проблеме лица через проблему бессмертия.
Все феномены, о которых шла речь, превосходят наши возможности в отношении их конституирования при помощи фиксированного значения, еще меньше мы можем продуцировать их как объекты. То, что мы в них видим (если видим), – это не конституирование, которое мы совершаем в области визуального, а эффект, который они производят на нас. Эффект потопления нашего взгляда. Отсюда пара-докс, перевернутая doxa.
Что такое surcroit? Согласно определению словаря французского языка конца девятнадцатого века, которое цитирует Марион, это то, что, будучи добавленным к чему-либо, наращивает его силу, число и качество. О чем идет речь? Как кажется, это указание на то, что следует говорить с Богом, даже если Он и превосходит все имена, которые мы в состоянии Ему дать. Об избыточном – значит не о Боге, но к Богу. Как и подобает теологу, Марион защищает возможности «прагматической теологии отсутствия» в полемике с Ж. Деррида: речь идет не об утверждении и не об отрицании, а о некоем третьем пути, который предполагает превосходство или избыточность. Утверждать, что Бог – это не сущность, значит утверждать, что Он больше, чем сущность. В отношении языка это не означает именовать или не именовать, но – де-номиновать. И это чисто прагматическая функция языка, с помощью которого обращаются к Богу. Всякое именование или приписывание предиката оказывается здесь невозможным: то, что дает себя, дисквалифицирует любое понятие.
Предлагая свой проект феноменологии, Марион не устает говорить о границах: исследование в области философии имеет свои ограничения, за которыми философия уже не компетентна. Это не означает, что философия и теология не могут быть дополнительными по отношению друг к другу (Марион даже формулирует вопросы, которые они могли бы друг другу задать). Но само разворачивание такой феноменологии претендует на то, чтобы включить в себя столь многое, что дает повод некоторым критикам говорить в этом отношении о феноменологии, из которой нельзя выйти, о феноменологии, которая на все дает ответ и в этом смысле является безграничной. Именно работы Мариона позволили говорить о «теологическом повороте французской феноменологии» (Dominique Janicaud). И это, несомненно, свидетельствует о той значительной роли, которую его идеи играют в современной ситуации.
Заказы можно
направлять по адресу:
Издательство «Три квадрата»,
Москва 125319, ул. Усиевича, д. 9, тел. (495)
151-6781, факс 151-0272
e-mail triqua@postman.ru
Редактору «Синего дивана», Елене
Владимировне Петровской,
можно написать в Институт «Русская
антропологическая школа»
raschool@mail.ru